По материалам издания: Струве Н.А. Духовный
опыт русской эмиграции //
Струве Н.А. Православие и
культура. 2-е изд., испр.
и доп. - М.: Русский путь,
2000. - С. 294-316.
Перепечатано с сайта:
"Русская эмиграция",
разработанного Центром по изучению
русского зарубежья
Института политического и военного анализа
Религиозный опыт русской эмиграции я постараюсь охарактеризовать, вставив его в историческую рамку. Он был, во-первых, интенсивным: эмиграция, выкинутая из своей страны, пережила повышение религиозного чувства после той исторической беды, которая стряслась с Россией. Гром не грянет мужик не перекрестится,говорилось в прошлом. То же самое было и с эмиграцией. На несчастья эмиграция не роптала, потому что знала, что оставшиеся в России переживают худшие трудности.
Но специфические трудности эмиграцииотсутствие почвы, отсутствие землимогли быть восполнены именно тем, что эмиграции оставалось открытым небо. И естественно, к небу значительная часть эмиграции и обратилась. Но опыт эмиграции не был, как легко можно себе представить, ни безмятежным, ни безраздельно славным, ни сплошь творческим.
Оказавшись за бортом своей страны, за бортом истории, Русская церковь в эмиграции, помимо тех организационных сложностей, которые выпали на ее долю, вскоре разделилась на два неоднородных лагеря. Что есть различные мнения, различные установки это закономерно. И церковь должна допускать плюрализм. Он всегда у нее был и будет. Должна быть довольно широкая палитра не только мнений, но и практик. Плохо в эмиграции было то, что одна часть другую не понимала. Но это еще полбеды.
Совсем плохо, когда одна часть претендует на свою исключительность, а тем самым другую старается подавить или опорочить. Я бы эти две тенденции охарактеризовал следующим образом. Первую тенденцию я бы символически назвал синдромом Лотовой жены. Это взгляд назад. А всякий взгляд назад, как мы это видим по библейскому сказанию, ведет к окаменению. Это и случилось с одной частью эмиграции.
Среди нее были яркие люди, были, несомненно, искренние христиане, но, попав в эмиграцию, они стали смотреть не вперед, а назад, пережив изгнанничество как конец пути, как ностальгию по прошлому. Это течение возглавил престарелый, в свое время выдающийся русский иерархмитрополит Антоний (Храповицкий).
Но он и его окружение все еще продолжали мыслить церковь только в союзе с рухнувшим государством, то есть мечтали о восстановлении государства в его прежних формах, мечтали, что монархия продлится и останется непременным условием существования церкви, в союзе не просто с монархическим строем большая часть эмиграции была не против вообще монархии но именно с династией Романовых.
В этом взгляде назад был отказ от суда истории как раз над монархией, во всяком случае, над определенной династией от суда над в свое время слишком большим подчинением церкви и церковных органов государству. Но, может быть, в еще большей степени это был отказ вообще от самой истории. История же неумолимо идет вперед, у нее свои непреложные законы.
Принять крушение государства, крушение династии, которая еще недавно праздновала свое 300-летие, было настолько психологически трудно, что в Софии еще в 1926 г. архиепископ Серафим (Соболев) продолжал служить молебны о как бы живом государе! Какой образный отказ от непреложного факта гибели царской семьи, какая невозможность отказаться от факта, что нет государя! И это к ужасу многих людей, в частности такого выдающегося богослова, как Николай Глубоковский.
Неприятие истории может вылиться в мифическое восстановление ушедшего времени или в полное отрицание исторического времени, в чувство, что пришел конец всего, что с крушением династии и православного государства всемирная история заканчивается. Это апокалиптическое настроение разделял и епископ Феофан (Быстров), крупный библеист, который не мог себе простить, что когда-то ввел Распутина в царский дом. Он потом уехал на покой из Сербии во Францию и жил аскетической жизнью в пещере.
Но ему казалось, что история кончена. А история не кончается. Нам не дано знать сроков истории. Это вообще некоторая опасная тенденция русского духа, которую мы можем назвать апокалипсическим испугом: она правильна, когда выражает напряженное ожидание Царства Небесного, но это напряженное ожидание Царства Небесного не должно быть приурочено к определенному месту и времени. Господь грядет, но мы не знаем, когда Он придет, когда будет Его Второе Пришествие.
Мы этого не знаем, нам Богом дана история, и по отношению к истории мы должны действовать. Вы знаете, какую роковую роль апокалиптика сыграла в разделении XVII столетия, когда старообрядцам показалось, что история кончилась и нужно уходить в леса, тем более что их и церковь и государство притесняли. Они проклинали государство, в те годы, им казалосьвсе кончено: Третий Рим, то есть Москва, Московское государство, пал, а четвертому не бывать. Это и определило раскол.
Кстати, старообрядцам все равно пришлось вернуться в историю: как известно, они сыграли решающую роль в зарождении и развитии русского капитализма до революции. Это парадоксально, но как раз показывает, насколько тщетно отказываться от истории. Наоборот, с историей нужно всегда считаться, вернее, в историю нужно быть вовлеченным и ее направлять. Взгляд назад повлек за собой остановку на мертвой точке, обусловив почти полное отсутствие религиозного творчества.
Он был вполне совместим с благочестием, с текущим окормлением паствы, но тем не менее неизбежно влек за собой усыхание религиозного творчества, некий, я бы сказал, столбняк. Потому я его и называю синдром Лотовой жены. Он сопровождался сужением понятия самой Церкви только до России, к тому же до России прошлого. Церковь воспринималась не как благая весть о спасении мира, а как последний уголок отечества. Никакой перспективы на будущее, никакого взгляда вперед.
Сама по себе эта точка зрения имеет право существовать, но она сопровождалась горделивой уверенностью, что только в этой части церкви сохранилась верность православию. Но, как неоднократно повторял Николай Бердяев, эмиграция не изгнание, а посланничество, а точнее, изгнание для посланничества Это были слова, которые замечательный московский старец о. Алексей Мечев на Маросейке сказал изгнанному из России свободному философу. Бердяеву ужасно не хотелось уезжать, а о. Алексей ему сказал:
Езжайте смело. Вы посланы, чтобы Запад услышал Ваше слово. Но был другой опыт в русской эмиграции, в другой части церкви, которая восприняла изгнание именно как посланничество Богом, как зов, как обретение небывалой свободы. Я его называю, противопоставляя синдрому Лотовой жены, верностью Авраамовскому призванию, когда по зову Бога уходишь, не зная куда. Уходишь по велению Бога. Все это нужно еще себе представлять социологически и географически.
Второй опыт касался небольшого числа людей, малого стада. Русская эмиграция и в общей численности своей насчитывала немногим больше миллиона человек, распыленных по всем континентам (в основном, конечно, в Европе). Но этот миллион быстро таял, так как выехали в основном люди, пережившие 7 лет войны (4 года Великой войны и 3 года Гражданской), пережившие крушение своей страны, своих идеалов. Смертность в эмиграции была большая, рождаемость малая, семей не много.
Во Франции, где сосредоточилась русская эмиграция в количестве 200 тысяч человек, к началу Второй мировой войны оставалось уже не больше 70 тысяч русских эмигрантов. В социологическом смысле это не было большим явлением. Обо всем этом очень хорошо писала мать Мария (Скобцова) в 1936 году: Мы имеем небольшой осколок церкви, оказавшийся в положении, в котором церковь никогда в мире не бывала. Она почувствовала исключительность положения церкви в эмиграции, то есть в условиях полной свободы.
Во-первых, от гонений. В России тогда шли лютые гонения, которые позволяли святость, мученичество, но не позволяли творчества. Наиболее творческие люди почти все погибли в ГУЛаге. Эмиграция же оказалась в свободе не только от гонений, но и от государственных подачек и, скажу шире, дополняя мать Марию, вообще от всякого государства. Отличало эмиграцию то, что она была в лучшем случае терпима, но не признана. В эмиграции вопрос о соотношении церкви и государства не ставился вовсе.
Церковь была свободна от государственной опеки, от государственного гнета, от государственных требований, тем более что была разбросана по территориям разных государств. Не связанная органически со странами, ее приютившими, предоставленная сама себе, не интересующая почти нигде никакую власть, церковь в эмиграции вольна жить, руководствуясь лишь ей самой присущими законами.
В этом величайший всемирно-исторический и даже провиденциальный смысл нашего, на первый взгляд, невыносимого и ненормального положения. С точки зрения духовной жизни это положениеможет быть, единственно нормальное за все' время существования церковной истории. За всё время существования церковной истории мы свободны. И это значит, что за все наши неудачи, даже просто за нашу инертность мы отвечаем сами.
Мы не можем обвинять власть или окружающую среду, потому что они не гонят нас, не отравляют нас своим покровительством. Если что-либо у нас плохо, то это от того, что мы сами плохи. Эти слова матери Марии отображают действительное положение той части церкви, которая старалась понять, чего от нее ждет Бог, что она может сделать в том новом положении, в которое Бог ее поставил. И вот эти две разнородные части одной церкви разделились.
Это разделение продолжается и до сих пор, хотя уже не имеет былой остроты. Та церковь, которая почувствовала свое особое призвание, свою свободу, возможность пролагать новые пути для церковного сознания, для духовного творчества, была в лице своего первоиерарха запрещена той церковью, которая осталась верной государственно-синодальному периоду и которая стала ее насколько могла преследовать. Но это разделение в итоге оказалось благотворным.
То есть, в данной конъюнктуре, церковь, которая сосредоточилась вокруг одного из самых выдающихся православных иерархов XX столетия, митрополита Евлогия, могла уже не бороться со своими оппонентами и врагами, что всегда малоплодотворно, а, наоборот, целиком отвечать за самое себя и отдаться творчеству. И вот, с того момента, как этот внутренний раскол определился в 1925-1926 годах, в эмиграции (в основном во Франции, куда в то время стянулись все основные ее силы) были явлены удивительные плоды.
За какие-то 30-40 лет (потом это продолжалось потомками и учениками уже в ослабленной форме), этой численно небольшой церковью был выстроен нерукотворный храм православной мысли и православного делания. И не только мысли, но и ярких личных свидетельств, доходящих до вольно избранного мученичества и реального обновления языка Церкви.
Но не в том простом богослужебном смысле, что нужно как можно более доходчивым сделать богослужение, литургию,нет, в эмиграции, скорее, мы оставались сравнительно консервативны (хотя эти вопросы и обсуждались). Сам я стою, скорее, за сохранение церковнославянского языка, но и за его медленную реформу, за "его приближение к русскому. В то же время я целиком за употребление русского языка во всех чтениях и, в частности, в чтениях Священного писания как Ветхого, так и Нового Завета.
Сложнее с псалмами, поскольку псалмы так тесно вошли в богослужебные тексты. В эмиграции миссионерский вопрос ставился по отношению к тем странам, которые нас приютили и в которых постепенно вырастали новые поколения. Поэтому выбор был между церковнославянским и местными языками, поскольку в Православии, как известно, нет сакрального языка. (А в Католической церкви в то время еще все шло по-латыни.
Это вообще удивительносколько веков Католическая церковь служила на вышедшем из употребления языке, и она, между прочим, до сих пор платит за то, что так долго сохраняла мертвый язык в богослужении!). Вот я говорил об обновлении языка Церкви, о творческом подходе в области мысли, богослужения, и даже, что особенно трудно, в области церковного искусства. И вот дух свободы в эмиграции действительно дышал и был ощутим как веяние Святого Духа. Это проявлялось конкретно.
Одним из институтов, который на протяжении истории обновлял церковь в IV веке, когда окончились времена мученичества, в XIV веке, в связи с Афоном, в России в XIX веке,было монашество. В эмиграции же оно не могло расцвести по чисто социологическим причинам. Но зато в эмиграции родился новый институт, который носил пророческий характер (сейчас он уже ослабел), это так называемое Русское студенческое христианское движение.
Это было движение мирян, основанное в основном на молодом поколении, для переосмысления церковного опыта, для вживания в него, для того, чтобы церковный опыт не был закругленным и самодовлеющим, а чтобы он распространялся на все области жизни.
О. Сергий Булгаков выдвинул тогда термин, потом подхваченный о. Василием Зеньковским, оцерковление жизни, он означает, что то вдохновение, те дары, которые мы получаем в Церкви, мы не должны зарывать в землю, а должны распространять их на все отрасли жизни, начиная с семьи и кончая любой областью нашей действительности. Когда на конференции в Пшерове в 1923 году собралась молодежь, интеллигенция, вернувшаяся в Церковь, это стало своего рода Пятидесятницей русской эмиграции.
Так это было воспринято: собравшиеся там чувствовали себя не на земле, а на небе. Это было явление Божьей милости в ответ на большое стремление. Там были все наши крупнейшие имена: и Булгаков, и Бердяев, и митрополит Евлогий. Тогда же было решено создать за границей богословский институт, с новым направлениемтак, чтобы профессора из гражданских школ слились с бывшими профессорами закрытых духовных академий.
И создание Свято-Сергиевского института в Париже стало символическим актом этого дыхания свободы. В связи с пребыванием в чужой стране, в католической Франции, в Германии или в Чехии, в протестантских странах, произошло расширение церковного сознания. Как в другой группировке было сужение церковного сознания: только для России и для России прошлого, то тут произошло, наоборот, расширение церковного сознания: почувствовали, что Православиене только для России, что Православие универсально.
Встреча с Протестантизмом и Католичеством только утвердила всех нас в Православии, понятом не как религия одного народа, не как конфессия одной нации, а как наиболее чистая форма христианства, которая, имея от Бога универсальное назначение, призвана осолить мир. Погружение в инославный мир нас утвердило в Православии. О. Сергий Булгаков, когда был в России, испугался, что Русская церковь разделилась, и соблазнялся Католичеством.
Но, прибыв на Запад, он сразу понял, что Бог посылает его и вообще русских свидетельствовать о Православии. Это не значило, что мы наших инославных братьев отвергали. Наоборот, радость общения была и остается, но это была радость свидетельства и, надо сказать, что в этом свидетельстве о Православии были достигнуты по отношению как к католикам, так и к протестантам большие результаты, большие успехи. Благодаря нашим крупным отцам и богословам удалось действительно принести свидетельство о Православии, которое на Западе не знали или знали если не превратно, то схематично. Благодаря этому свидетельству. Православие на Западе было узнано.
И теперь, после этих 6070 лет свидетельства, престиж Православия на Западе, несмотря на его историческое уничижение, на его маломощность, во многих странах (я говорю в первую очередь о Франции), как ни странно, стоит очень высоко, несмотря на то, что нас теперь очень мало, ведь мы теперь во Франции, в общем, горсточка, по сравнению с тем, что было в 30-х годах. Но тем не менее с Православием считаются, по отношению к Православию у многих ностальгия.
Это было достигнуто благодаря творчеству русской эмиграции. Православие оказалось не чем-то фольклоричным, не чем-то восточным, а именно универсальным. Но еще существеннее достижения по отношению к иной православной церкви. Перечислю их кратко. Во-первых, впервые за столетие, если не за несколько столетий, в эмиграции была произведена колоссальная работа в области богословской. Это не значит, что всё, что было сделано в богословии русской эмиграцией, нужно принимать как окончательное слово.
Да и окончательного слова в богословии никогда нет и не будет. Одним о. Сергием Булгаковым, которого я считаю самым крупным религиозным гением XX столетия, было сделано невероятно много. Ему равных я не вижу не только в Православии, но и в Католичестве, и в Протестантизме. Это человек, проживший много разных жизней. Он приехал в эмиграцию в возрасте 52 лет и, дожив до 74-х, за какие-то 20 лет перепахал все поле богословия.
И даже те богословы, которые не разделяли его основные интуиции, так или иначе зависели от него. Обновление языка Церкви, в широком смысле этого слова, мы находим, например, у о. Александра Ельчанинова. Я сказал, что у нас почти не было монашества. О. Александр Ельчанинов стал священником очень поздно, благодаря о. Сергию Булгакову, который его понудил к этому, и был им всего 8 лет, в трудных условиях нищей семейной жизни.
Но своим личным опытом, своим личным устремлением и непрерывным чтением аскетических сочинений ему удалось на пушкинском русском языке изложить основные заветы аскетической духовности. Этот аскетический дух, который необходим в религиозном опыте, нам не всегда легко перенять непосредственно из рук древних святых отцов, живших в других условиях, в других ментальных категориях, чем мы теперь, или даже из нашей духовной традиции XIX века, где язык, переполненный славянизмами, мешает.
Слова о. Александра, передающего древнюю, но вечную аскетику на пушкинском языке, доходят до любого сердца и приносят удивительные плоды. Еще несколько примеров. В эмиграции был обновлен язык икон. А это язык, пожалуй, наиболее фиксированный. Хотя когда входишь в храмы, видишь, как меняется язык иконы, всегда так или иначе выражая и дух, и стиль своего времени: вечное в нем всегда соприкасалось с историческим временем.
В эмиграции удалось вернуться к очень строгой иконописи, которую только в начале XX века мы вообще открыли. В эмиграции она была не только повторена, но обновлена и изнутри оживлена соприкосновением с художественными веяниями века, сопряжена с интенсивной богословской работой. Назову двух замечательных иконописцев сестру Иоанну Рейтлингер (она недавно умерла в возрасте 90 лет в Ташкенте, так как в 50-х годах вернулась в Россию) и о. Григория (Круга).
Оба сумели, оставаясь верны основному канону древней русской иконы, изнутри ее оживить. Я дал три примера обновления языка Церкви: в мысли, в выражении аскетики и в иконописи. Я был вынужден ограничиться из-за времени только этими тремя областями.
А в русской эмиграции были перепаханы и обновлены, творчески, изнутри, многие другие области, такие, как история церкви (Карташев), или русской святости (Федотов) и т. д., и т. д., я уж не говорю про более молодых моих друзей, которые обновили видение литургии и Евхаристии. О. Александр Шмеман с удовольствием увидел бы, что его голос, его литургический опыт нашел отклик в далеком Архангельске.
Ему не довелось дожить до дней свободы отчасти и потому, что он изнурил себя на почве церковного делания, всегда трудной. Но я рад, что вижу тут плоды его обновленного видения.